Андруша Лазуткин. Гомельсексуалист

Шесть утра. Опухший, глаза-щелки – гружусь в гомельский поезд. В окошке проплывает Курасовщина, заборы возле железки – зеваю, устраиваюсь на чуть липкой клеенке. Плацкарт забит, все билеты поразбирали.

Коммунист Паша пригласил в Гомель на двое суток. Почему бы не съездить? В институте каникулы, убью выходные, посмотрю Гомеля – я там ни разу не был. Кряхтя, вытягиваю ноги: носки в дырках, пришлось снять.

Наверно, вырубился: просыпаюсь в Жлобине, во рту сухо, язык прилип к зубам. На перроне сбились в кучи унылые женщины с плюшевыми медведями и прочим зверьем в пластиковых пакетах. Кое-как надеваю пиджак, прилизываю свалявшиеся волосы. Поезд катит на Гомеля.

Коммунист Паша встречает на платформе: отпустил куцую бородку, отожрал щеки, посвежел – отмечаю мельком. Видно, мамка раскормила: помню, как зимой таскал ему в общежитие сигареты, а Пашка был землистого цвета, вечно пьяный и страшно худой: длинный, сутулый, больше походил на вешалку для шмотья. Зато сейчас - орел.

Паша с ходу забрасывает ворохом вопросов, машет руками, тащит мимо вокзала по Советской улице, радостно рассказывает:

- А у нас на вокзале в Гомеле Троцкий с речью выступал!

Тут до меня доходит, к чему он бороду отрастил. Косит.

Гомель – чистый, выдраенный, горячий от солнца. На улицах попадаются икарусы и старые тралики. Зелени много.

- Не фонит в ваших Гомелях? Вместо мобильников дозиметры таскаете?

Всем гомельским дают общежитие в универе, спасибо советскому атому. А то жил бы Паша где-нибудь на съемной хате в Кунцевщине.

А здесь квартира у него дай боже – ожидал увидеть притон, увешанный красными флагами, заваленный хрустящими шприцами и книжками Брежнева, какой-нибудь «Малой землей» или «Целиной» - а фиг там. Ламинат, подвесные потолки, душ-кабина, кондиционер, командорские шкафы, здоровенная «мазда» под окном – смотрелось все это вполне буржуазно. Пашин батька работал в концерне «Облресурсы» а потом директором завода. Сын тем временем змагался с капиталом.

Пашина мать, симпатичная женщина трохи за сорок, накормила драниками. На меня глядела чуть настороженно, всё ожидала, наверно, что выкину какую-нибудь коммунистическую дичь. Я молча макал драники в сметану.

Паша показывает свою комнату: в ящике стола свалена груда ножей, флаг КНДР на шкафу, Че Гевара на стенке, кружка с надписью «БССР», портрет Машерова, приколотый к обоям, бюст незнакомого мужика на столе.

- Ты че, это ж Киров, - страшно пучит глаза Паша.

Бродим по городу. На Вильнюс похоже. Такой же длиннющий трёхэтажный главный проспект. Над троллейбусными проводами висят растяжки с рысью на синем фоне.

- А почему у вас рысь на гербе?

- Ну... тут раньше было много рысей, - мнется Паша.

Девушек хватает, стреляю глазами по попам и коленкам. Выцепить бы кого? Но с Пашей вряд ли получится: машет руками, светит бородой, громко объясняет про идеи чучхе, словом, всячески отпугивает прекрасный пол.

Надо будет Таньке позвонить. Танька – тоже из Гомеля, с нашего факультета. Я ей наврал, что по делам приехал, обещала прийти на стрелку.

Паша привел во дворец Паскевичей, местный Эрмитаж в миниатюре, отпечатанный на двадцатитысячных купюрах. Раньше по парку возле дворца гуляли графья Паскевичи под руку с Румянцевыми, теперь на лавке курит пролетарий Паша, руки чуть подрагивают от тремора.

- А вот там, за церковью, могила двух эсэсовцев. И еще усыпальница графская.

Во дворце прохладно, но на ботинки заставили нацепить бахилы – жарко, ноги потеют. Со стенки смотрит суровая бссровская живопись: вместо князей и придворных девок – портреты Мележа, Громыко, авиаконструктора Сухого в полный рост. Смотрятся дико среди золоченых интерьеров. По залам водят экскурсию, наверно, с какого-нибудь областного предприятия. Одна девушка фотографирует другую возле канделябра в углу, смущенный мужик мнется у витрины с оружием, пожилая пара разглядывает мебель:

- Багата жыли, багата…

Пешеходный мост через Сож. На перилах висят замочки с надписями типа «Лена + Витя». На одном замке краской написано слово «х.й». Ржу. Над городом собрались синюшные тучи, обмелевшая Сож вяло катит волны мимо города, в грязноватой воде на отмелях плещутся гомельские дети, от стоящего на приколе ресторана-теплохода долетает «Рюмка водки». Садимся на лавку на другом берегу, давим бутылку пива. На асфальт падают редкие капли дождя, неслышно шипят.

С Танькой мы встретились возле цирка-тарелки, та порхала по лужам, стройная, маленькая, прямая как свечка – чувствую, как по лицу расползлась дурацкая улыбка: я Танюхе страшно рад, хотя сам свалился из ниоткуда. Говорим ни о чем: о юрфаке, о лужах, о троллейбусах, о домах вокруг. Еще год, и нас всех раскидает, и, наверно, Танюху я никогда не увижу, так и останусь случайным знакомцем. А пока Танька смеется, рассказывает про составление претензий и оптовые поставки алкоголя - будет, наверно, юрисконсультом в городе-герое Минске, а Пашка шаркает рядом, и он чуть смущен, а Танька его тоже немножко стремается – но, в общем, он добрый, мухи не обидит, чего его боятся.

Мы гуляли по парку, и я все спрашивал Таньку про банду Морозова и радиацию – ну, а про что еще можно говорить с девушкой в Гомеле?

- Высоты боишься? – я свесился с пешеходного моста, внизу бьют фонтаны, ждут своих ВДВ-шников. Я бы хотел служить в ВДВ, бить башкой кирпичи, наматывать чужие сопли на кулак, а каждое второе августа надевать тельник и клеить девок, и валятся в фонтанах, но я дохлый, мало жру, и силы во мне нет – так, одна злость и жилы с мясом.

- Ничего не боюсь, - звонко отвечает Танька, и я ей верю. Стойкий оловянный солдатик, прямая, твердая, и вроде совсем небольшая девочка, хрупкая, упрямая, она действительно ничего не боится. Даже с парашютом прыгала.

С грохотом крутятся ракушки в парке аттракционов. Танька здесь выросла, и гуляла по улице Советской из конца в конец с парнями за руку, а потом они вели ее сюда, но, наверно, не на ракушки – ракушки ей не нравятся, а на колесо обозрения – а потом неумело целовали где-нибудь в верхней точке, когда стеклянная будка замирала над вечерним Гомелем. Мое детство летело в подъездах Масюковщины за 300 километров отсюда, но вот мы с ней случайно встретились на юрфаке, вместе сидели на парах английского - и так же случайно разойдемся.

- Ой, - у Таньки в балетке каблук отвалился. Подруга и бровью не ведет, сует кусочек резины в сумочку. Если б я был вдв-шник, я бы ее понес дальше на руках. Или на плече? Но на руках, конечно, приятней…

Ложка звякает в стакане с мороженым. Тучи развалились на лохмотья, в дыры хлещет солнце, сидим под зонтом возле вокзала, в Танькиных глазах отражается Гомель и ползущий по площади зеленый МАЗ-105. Интересно, а если бы я вырос здесь – каким бы я был? Я бы ходил в плавательный бассейн «Дельфин» и на танцы в ДК «Гомсельмаш» и цеплял бы там девочек, а, может, таскался бы до одури по Советской, туда-сюда, руки в карманы, и однажды бы на другом конце Советской встретил Таньку – она бы прошла мимо, и я бы свистнул ей вслед. А может, встретил бы Пашку, который сейчас залип над кружкой пива, и Паша был бы маленький и щуплый, и попросил бы у меня сигарету, и я бы дал ему «Корону-желтую», я их курил, когда мне было лет шестнадцать.

Танька смеется, вкусно ест мороженое, я ей что-то рассказываю. О чем она, интересно, думает? Не отгадаешь.

А я почему-то вдруг вспомнил бывшую, Катюху, девочку из поселка с сахарным заводом, как она близоруко щурилась в мобильный телефон, и как улыбалась, и как раскрывала маленькие губки, из которых лились мат и трасянка, и как я орал на нее тем же матом, и как меня все достало, и как она плакала, а потом вешалась на рукав пальто и говорила: «Побудь хоть на пять минут прежним», а я уже не был прежним, я был с другой, и в зимнем сквере было жутко холодно, и как расстегивал ей юбку у ограды, а потом она всхлипывала в остывших жигулях, и липкая тушь текла и черными комками замерзала в уголках глаз. И как не хотел на нее смотреть, но все равно видел в зеркале и не мог попасть ключом в зажигание, потому что дрожали руки - не от холода.

- Ты чего погрустнел? - удивляется Пашка.

- Да так.

Таньку мы провели, я улыбнулся и пожал ей ручку – та была маленькой, тонкой и теплой.

- Пошли, наверно, выпьем, да? – говорю Пашке. Тот согласно кивает.

Вечером в кафе «Бацьки» на Советской собираются Пашины друзья, и они мне не нравятся, потому что хлещут водку в четыре часа дня и много вы.бываются, хотя работают на самых обычных гомельских заводах или в речном порту. Водка переливается внутрь, и мне уже херово, но не столько от водки, сколько от Пашиных историй, что его друг-поэт из нархоза не др.чил, а еб.л тахту, когда хотел еб.ться, а Андрей с Гомсельмаша на той неделе выпил две бутылки водки, чтобы посмотреть, что будет, и упал в коридоре, заснул и обоссался, а Гера еб.л 13-летнюю девочку, и та не была целкой, представляешь, а зимой они с Герой сожгли скамейку и еще они с Пашей ходили в церковь к попу, чтобы тот освятил бутылку компота – здесь так называют чарло, но поп не освятил, и только какой-то подьячий положил крест, а две девочки в Пашиной школе кидались с того пешеходного моста, где висит замок со словом «х.й», пьяные на 9 мая, но их сняли. А Паша тоже однажды хотел покончить с собой и вскрыл себе ногу, много крови вытекло, но класс был военно-патриотический, и они стояли на парадах и посылали майора, а тот злился и потом бил кого-то в живот, а трудовик просил скачать порнуху, потому что компы тогда уже появились, а интернета толком не было. А Леня-академик однажды спиздил барабан с пьянки, а потом кто-то обоссал диван, и с дивана капало, кап, кап, а стены в туалете были рыжие от рвоты, их потом отмывала мама, а подруга Анька клитор лизать не разрешает, и что Паша смотрел порно с трансвеститом Бэйли Джей, и, говорят, ощущения одинаковые, их только по кадыку можно отличить. А парню с Железнодорожного района месяц назад вырезали глаза под спайсом, и он в реанимации просил пива, бывает такое, что пива хотят, когда, ну, это, а Сашка с «Автоагрегата» еще школьником был в Лондоне, их возили как чернобыльцев, и оттуда он привез триппер, а триппер лечится одним уколом, и у него была полная страховка медицинская, и еще они украли скамейку из церкви и принесли в общежитие, и английские полицаи приходили, и смотрели, и смеялись, а триппер он подцепил от какой-то немки, которая была старше и страшная и всем давала. А в кафе «24/7» через дорогу от улицы Советской проститутка делала минет мужику, прямо в зале, под столиком, Паша видел сам, а в речном порту зимой в проруби утопился мужик, и что на детском паровозике, который катается по набережной, нарисован коловрат, а на кованой решетке универмага выбита свастика, и банда Морозова потихоньку выходит, и морозовцев до сих пор боятся, потому что по всему городу разбросана их закрытая недвижимость, рестораны, магазины, а в соседнем дачном кооперативе стоит коттедж, где ночью стреляли, но основная точка была в гостинице «Планета», и еще однокурсница Света из Воложина рассказывала Паше две истории про Воложин, что однажды в парке с подругой на Новый год они встретили мужика в одной рубашке, он смотрел на них, др.чил и улыбался, и еще вторая история, как она увидела в окне мужика, он залез на подоконник и тоже др.чил, но это был какой-то другой мужик. И что однажды в Гомель приезжал дельфинарий, а потом все дельфины умерли, а еще приезжал зоопарк, и убили бегемота, потому что он был уже больной и старый.

А потом Паша начал кричать, что о Северной Корее пишут ложь, что там верно и правильно, и он мечтал бы родится корейцем, но родился в еб.ной Белоруссии, что Троцкий за перманентную революцию, а все совки – пидарасы, что между соседними столиками на полу заснула пьяная баба, и что он до сих пор скучает по бывшей, хотя лицо у нее было как покрышка трактора, и что она почти залетела, но на тесте была одна полоска, а две – это уже старший сержант, и что его не возьмут в армию, потому что астма, и он умрет молодым, но она, сука, умрет быстрей, потому что колется… А потом снова про Корею и Сталина, который все тянул руки из небытия, и дотягивался, и забирал души и превращал их красные книжки с обложкам из запекшейся крови и буквами Йосіп Сталін что почти как Йозеф Геббельс – зиг хайль? – зиг хайль, мы зигуем локтями, а Тесака посадили, а ведь он тоже из Белоруссии, да, и давай спиздим стакан быстрее пока жлобы не видят…

И мы шли куда-то, и кафе уже не было, и только косой дождь, и помню, что меня рвало, или, может, я плакал, потому что лицо было мокрое и было страшно жалко себя, ведь институт почти закончился, а я все равно никто и ничего не умею, а жизнь душит за горло и я не хочу жить на два миллиона и ездить на жигулях, и что обрыдли бесконечные разговоры про Сталина, чучхе и мировую революцию, которой не будет раньше, чем мы все подохнем – а трупы гниют одинаково, и неважно, Паша это умер от астмы или Машерова завалило картошкой из разбитого ЗИЛа…

Я жил в другой Белоруссии, и она была не мертвой, не придуманной в больных головах - а живой, настоящей, корявой плешью на теле материка Евразия, хрен знает какой частью суши, она ковыряла небо столбами дыма от нефтяных заводов, вгрызалась комбайнами в соляные шахты и крутилась вместе с остальной планетой – и я тоже чувствовал, как земля крутится, едет из-под ног, несется в лужу на х.й об дерево на х.й...

На х.й.